«ГЮРЗА ТЕНГИНСКОГО ПОЛКА»: ГЕНДЕЛЕВСКАЯ ОДА ЛЕРМОНТОВУ

Стихотворение покойного израильского поэта Михаила Генделева «Памяти Демона» выросло из  мифа о Лермонтове – карателе. Статья показывает, как мог возникнуть этот миф, и оспаривает его с опорой на хронологию и документальные свидетельства. 

Статья вышла в 2015 году в Лермонтовском томе С.-Петербургского университета.

 

В Израиле любили русские книги. В конце 19 – начале 20 века первая волна русских евреев, строителей страны, привезла с собой Лермонтова, Некрасова и Фруга, а жизни училась по позднему Льву Толстому: кибуцник, так сказать, одной рукой пахал, а другой листал его поздние статьи. Вторая волна приехала в революцию с Блоком. После Второй мировой советские евреи принесли любовь к Есенину. Эта военная волна вывезла и особенно трепетное отношение к “Войне и миру” Льва Толстого. «Какое мне дело до того, как Толстой искажал исторические источники о 12 годе? Я с “Войной и миром” прошел три войны, я сам был капитан Тушин, я вот этими руками бросал в них снаряды!» – как сказал нам в Тель-Авиве один бригадный генерал (три войны  были кампании 1956, 1967 и 1973 годов). В семидесятые годы уже наше поколение прихватило с собой Веничку Ерофеева (его первая публикация на Западе появилась в 1973-м в иерусалимском альманахе «Ами») и Бродского. Сейчас переводят Акунина, Битова, Пелевина. Книги пока еще читают.

Русская классика переведена на иврит вся, многое по два и по три раза, потому что по мере того, как обновлялся иврит, старые переводы устаревали. Пушкин переведен почти весь, и переведен очень хорошо. Но не он стал первой любовью становящейся поэзии на иврите. Дело было в начале XX века, когда еврейские поэты в Вильне, Варшаве, Одессе начинали писать на иврите. Основатели молодой израильской поэзии говорили, что поэтом их юности был Лермонтов: «Пушкин не был чужд нам, но наша кровь пришла в волнение от лермонтовского „Демона“» – писал поэт Я. Фихман[1]. Не только богоборчество вдохновляло еврейскую светскую поэзию, делавшую тогда первые шаги. Надо думать, что не меньше очаровывало свободное проявление личного религиозного чувства у Лермонтова. В особенности любимо было стихотворение «Когда волнуется желтеющая нива…» (1837) – его переводили 11 раз.

Лермонтова любили в Израиле и в силу того обстоятельства, не слишком известного в России, что из всей русской классической литературы он один проявил сочувствие к гонимым евреям. Я имею в виду его раннюю незаконченную драму «Испанцы» (1830), впервые опубликованную в 1880 году в сборнике «Юношеские драмы Лермонтова». Ее возникновение принято связывать с так называемым Велижским кровавым наветом, который был прекращен благодаря адмиралу Мордвинову, свойственнику Арсеньевой, подолгу гостившему в Тарханах.

Особенное внимание израильского читателя Лермонтов приковал к себе, когда у него нашелся чудо-переводчик, сотворивший на иврите нечто большее, чем перевод: хрустально-прозрачный и целиком аутентичный текст Лермонтова на другом языке – при этом текст современный! Это поэт Борис Гапонов (1934-1972), работавший всю жизнь в Советском Союзе. Больной, живший в ужасных условиях в Грузии, он переводил на иврит русскую и грузинскую поэзию и умер через полгода после переезда в Израиль. Иврит он выучил сам, сперва у деда-раввина, прошедшего лагеря, далее по книгам. Гапонов перевел «Героя нашего времени» (1972) и подготовил сборник «Лирика», включающий 145 лермонтовсктх стихотворений.

Когда преподаешь русскую литературу израильтянам нового поколения, никогда не знаешь, что они в ней полюбят. Нам удивительно, что их любимым героем неизменно оказывается удалец Долохов, а не русские Гамлеты – Андрей и Пьер. Однако больше всего израильтяне любят «Героя нашего времени». Горы, мирные и немирные туземцы, молодость, ирония, женщины и кони. И смерть, которая рядом. Одна израильская студентка сказала, что перед ней открылся новый мир: «Что может быть лучше, чем бокал красного вина, сигарета и “Княжна Мери”?»

Но по-настоящему Лермонтов в Израиле оказался остро востребован, когда сюда попали русские репатрианты семидесятых-восьмидесятых и впервые увидели войну. Самым ярким лицом русско-израильской литературы был поэт Михаил Генделев. Он репатриировался из Ленинграда в 1977 году, а умер в 2009, не дожив до шестидесяти. Генделев уезжал от петербургской эпигонской ностальгии «ленинградской школы». В Израиле он подоспел к Ливанской кампании 1982 года, в которой участвовал как врач, и война надолго стала главной его темой. Лермонтов оказался нужен ему как двойник, полтора столетия назад тоже оказавшийся в центре кровавой схватки со страшным врагом. И враг, казалось, был тот же самый.

Свою вторую книгу он назвал без ложной скромности «Стихотворения Михаила Генделева» (1984) – прямая аллюзия на «Стихотворения Михаила Лермонтова». В ней описана война в лунных садах Аллаха, смерть, летящая между деревьев, среди «железных апельсинов», бальзамический воздух и благословенная земля, усеянная зацветающими трупами. Книга строилась на романтическом контрасте ужаса и красоты, в нее необходимым элементом входила некоторая стоическая отрешенность в показе – так в «Валерике» (1840) в виду трагических сцен я-рассказчик отмечает свое оцепенение: «Но не нашел в душе моей / Я сожаленья, ни печали»[2].

В зрелых книгах Генделева стержневой темой становится Бог, поэт спорит с Господом. Его поэзия горяча, экспрессивна, часто кощунственна. Он говорил с гордостью: «Я пишу то, что нельзя». Стихотворение «Памяти Демона» (2004), которое я хочу рассмотреть, – это тоже то, что нельзя.

Модус этого стихотворения – животворящее кощунство, модус, столь излюбленный Иосифом Бродским. Поэт начинает свой портрет Лермонтова-демона с образа ядовитой змеи:

 

1

 

Как

змея учат молоку

так

змеи любят молоко

но

в молоке перед грозой скисает жало

гюрзу тенгинского полка

вспоила смерть его строку

железным ржавым молоком

не отпускала от груди

не

удержала[3]

 

Гюрза – вид гадюки, змея очень ядовитая и опасная. Легко объяснить этот образ эпитетом «ядовитый», ставшим традиционным по отношению к Лермонтову с его обычаем издеваться над ближними – см. выражение «проучить ядовитую гадину»: Висковатов поясняет, что он сам его слышал от многих в своих разговорах со свидетелями событий в Пятигорске[4]. Змеи не только не пьют молоко, но у них не имеется и жала, это фигура речи. Для поэта это разбег, чтоб обосновать железное молоко смерти-кормилицы. Во второй строке шок только усиливается:

 

2

 

шармер на водах кислых дев

звездострадальца на манер

мадам

да он мясник

мадам

старлей спецназа

царя игральный офицер

младой опальный волкодав

вцепившийся

как бультерьер

в хребет

Кавказу

При лобовой установке на шокирующее осовременивание здесь встроены тонкие литературные аллюзии: первая строка повторяет интонацию и структуру заглавия «Певца во стане русских воинов». Больные или бесперспективно закисающие девы слиплись по смежности с кислыми водами Кисловодска. Звездострадалец: так посмотреть – эвфемизм неприличного слова, посмотреть этак: все-таки «звезда с звездою говорит». Актуализация («старлей спецназа») наводит на мысль о знаменитом стихотворении Льва Лосева «Валерик», где лермонтовская фразеология проецируется на эпизод афганской войны. Образ Лермонтова, вцепившегося, как бультерьер, в хребет Кавказу, этот хребет двоится – он и географичен, и физиологичен, и все это воскрешает сцену борьбы Мцыри с барсом, причем Кавказ и страшный хищник отождествляются.

Но более всего потрясает читателя то, что герой Генделева описан как каратель, буквально купающийся в крови, – и действующий при этом автоматически, бессознательно:

 

4

 

он

приходил из-за реки

из дела

выскочив-таки

и с шашки слизывал мозги

побегом базилика

как будто бы и ни при чем

томительно склоняет в сон

и

самому немного

черт

противунравственно и дико

 

 

5

 

лишь злой чечен не спросит чем

после химчистки от плеча

пах правый пах

 

 

7

 

и

бряк

рукав бекеши

 

Общий очерк фигуры поэта здесь в духе Владимира Соловьева: Лермонтов сам демон, его душа, как писал Соловьев, беспросветно погибла[5]:

 

3

 

то

саблезубый как Аллах

и на душе его ни зги

ах на устах его молчок

и

на челе его ни блика

 

– но именно поэтому – и у Соловьева, и у Генделева – он имеет некое знание запредельного происхождения: «Он приходил из-за реки…» – то-есть, побывав «по ту сторону», очевидно, по ту сторону добра и зла; именно потому его словесность имеет такую подлинную власть над нами, что вгоняет в озноб:

 

Но

выскочив из-за угла

стремглав запутавшись в полах

озноб как мальчик-казачок

бежал висеть на удилах

его словесности его прекраснодиколикой

 

Эта строфа полна спрессованного смысла: словесность Лермонтова – это романтическая лошадь, вставшая на дыбы, которую укрощает, вися на удилах, казачок – Азамат и он же Казбич, и он же озноб. И вместе с тем – это прекрасноликая дикарка (Бэла и есть «прекрасная», хотя и не по-татарски); в память сюжета «Бэлы» лошадь и женщина взаимозаменимы. Этот озноб, несомненно, – пастернаковская «Лермонтова дрожь», которая есть жизнь: «Я жизнь, как Лермонтова дрожь, / Как губы, в вермут окунал»[6].

Суждение Соловьева о сверхчеловечестве,[7] демонизме[8] и нравственной погибели Лермонтова и одновременно о его касании мирам иным[9] есть самое авторитетное о нем суждение в русской традиции, потом смягченное Мережковским (в эссе «Лермонтов – поэт сверхчеловечества») и поэтами XX века: «И за Лермонтова Михаила / Я отдам тебе строгий отчет»[10] (этот «строгий отчет» – цитата из «Журнала Печорина»[11]). Но Генделев идет дальше в своем восторге-ужасе перед сверхчеловеком. Ему недостаточно реальных грехов Лермонтова, его измывательства над женщинами и друзьями, это для него мелковато, и он нагружает Лермонтова грехами посерьезнее, делает его плейбоем-убийцей: «и с шашки слизывал мозги / побегом базилика». Прав ли Генделев?

Речь идет о правительственных войсках, планомерно продвигающихся вглубь Чечни, об экспедициях, в которых Лермонтов действительно участвовал, выказывая чудеса храбрости, но действуя в рамках общего военного предприятия. Каким же образом у Генделева могло составиться впечатление, что Лермонтов был «мясник» – убивал для собственного удовольствия?

Летом-осенью 1840 года Лермонтов принял участие в нескольких экспедициях в Чечню своего полка под начальством генерала Галафеева – в июле, сентябре и конце октября. В октябре ему посчастливилось самому стать командиром небольшого отряда. И это все: ни в 1837 (в первой ссылке), ни в 1841 году он не воевал.

Конный отряд охотников (то есть добровольцев) Лермонтова был унаследован им от раненого Руфина Дорохова (1801-1852), известного своей отчаянной храбростью и неукротимым нравом, за который он подвергался постоянным разжалованиям в солдаты и снова за отвагу производился в офицеры. Дорохов давно стал легендой к тому времени, когда Толстой был на Кавказе. Известно, что он был прототипом толстовского Долохова: в конце концов горцы его все же изрубили насмерть на берегах Гойты[12].

Отряд охотников был настоящим сбродом: «татары-магометане, кабардинцы, казаки»[13], одетые в лохмотья, свирепые настолько, что стрельбе они предпочитали резню и напропалую неслись на завалы чеченцев, стремясь скорее ввязаться в дело. Лермонтов спал с ними на голой земле, налетал на завалы, ел вместе с ними, носил грязную красную рубашку, знакомую нам по рассказу Толстого «Набег» (там ее носит поручик Розенкранц). В такой рубахе он и был убит, в описи его имущества осталось еще 7 таких алых канаусовых рубах. Вся история с этим отрядом развернулась в конце октября – начале ноября, во время третьей его экспедиции в Чечню, начатой во второй половине октября и оконченной 6 ноября. С ними он был во втором деле на Валерике, когда полк строил переправу под огнем противника.

Само слово «охотники» и могло младшего поэта сбить с толку. Это были опытные профессионалы, добровольно идущие на самые опасные участки фронта. Скорее всего, фраза из воспоминаний Палена, что эти охотники «стрельбе предпочитали резню», чрезмерно подействовала на воображение Генделева. Известно, что Лермонтов со своим отрядом брал на себя охрану пушек, не подпуская к ним горцев. Славу себе на Валерике он снискал как связной офицер, бесстрашно носившийся по фронту под градом пуль, передавая сообщения[14].

Вот еще источник, который можно было употребить во зло: квартирьер полка барон Лев Васильевич Россильон рассказывал Висковатову: «Лермонтов собрал какую-то шайку грязных головорезов. Они не признавали огнестрельного оружия, врезывались в неприятельские аулы, вели партизанскую войну и именовались громким именем Лермонтовского отряда»[15]. Слова «врезывались», «головорезы», «партизанская война» могли дать повод к самым смелым фантазиям.

Далее: фраза «мадам да он мясник мадам» опирается на уверенность Генделева, что якобы офицеры полка осудили Лермонтова за жестокость. По устной легенде, версия о том, что имеется какая-то архивная наглухо закрытая информация, будто офицеры полка потребовали убрать от них Лермонтова «за жестокость», пошла от Ираклия Андроникова. Якобы он поведал об этом в неформальной обстановке на лермонтовской конференции в Пятигорске в начале семидесятых годов, а одной из слушательниц была покойная Майя Каганская. О Лермонтове-карателе она написала потом в своей статье-рецензии на генделевское стихотворение, вышедшей уже после смерти автора[16]. (Любопытно, что подобная же легенда – об Ираклии Андроникове, якобы распространявшем еретические версии о биографии классика, – задействована и в случае фантастической гипотезы о чеченском происхождении Лермонтова). Андроников, превосходно знакомый со всеми имеющимися документами, соблюдал требуемый официальным литературоведением декорум. Возможно, однако, что «за хребтом Кавказа» он позволял себе расслабиться, и какая-то фактическая подкладка у слухов о его «подрывной деятельности» могла существовать.

И все же более вероятно, что никакого коллективного осуждения Лермонтова быть не могло[17]. Известно зато прекрасное отношение к нему в боевых «экспедициях», а кроме экспедиций он нигде и не был – ведь в штаб Тенгинского полка он явился только в январе 1841 года, почти перед самым отпуском. Дорохов пишет о нем М.В. Юзефовичу: «По силе моих ран я сдал моих удалых налетов Лермонтову. Славный малый – честная, прямая душа – не сносить ему головы. Мы с ним подружились и расстались со слезами на глазах. Какое-то черное предчувствие мне говорило, что он будет убит. Да что говорить – командовать летучею командою легко, но не малина. Жаль, очень жаль Лермонтова, он пылок и храбр, – не сносить ему головы»[18]. Артиллерист Мамацев, грузин фантастической храбрости, вспоминает о нем с любовью – это его орудия охранял Лермонтов со своими охотниками[19]. За вторую экспедицию генерал Галафеев представил его к отпуску и награждению золотым оружием и орденом. Другое дело, что весной 1841 года, сидя в тылу и якобы лечась на водах, поэт успел восстановить против себя многих сослуживцев.

К вопросу о жестокости: чудовищно жестокой была вообще вся эта кавказская война. Никакого отдельного, тем более добровольного карательства не было и не могло быть, потому что им занимались регулярные части. Н.С. Мартынов, будущий убийца Лермонтова, в собственной поэме «Герзель-аул» с восторгом описывал, как русские войска жгут аул. Искреннее веселье описано даже в рассказе «Набег» юного  Льва Толстого, где бодро живописуется разграбление русскими солдатами оставленного аула. Но именно у Лермонтова никакого восторга нет – что, по трезвому размышлению, признает и Генделев, хоть это заметно противоречит его главному тезису:

 

6

 

из

нашей школы он один

в ком странность я не находил

к выпиливанью лобзиком

аулов цельных Господи

и выжиганью по Корану

 

«Валерик» кончается на пацифистской ноте. Да и вряд ли Лермонтову так потребно было все это «наслаждение в бою», если учесть, что он стремился только выслужить отставку и засесть в Москве – редактировать с графом Соллогубом литературный журнал.

Вообще надо заметить, что Генделев в отношении к образу Лермонтова идет в ленинградском русле: ведь тамошняя литературная традиция москвича Лермонтова не слишком жалует. Не зря Андрей Битов третировал его как обиженного мальчишку в «Пушкинском доме», а Бродский иронически снизил в «Балладе о Лермонтове». Сам же Генделев не столько «снижает» Лермонтова (мы видели, как он его, «снизив» – тут же и «возвышает»), сколько корректирует образ для своих надобностей.

Младшему поэту, в молодости ужаленному военной темой, определившей для него угол восприятия Израиля, необходим был Лермонтов, ролевой прототип, близнец-в-тучах, делающий то, что не разрешают израильтянину, – воюющий со страшным смертельным врагом по-настоящему, а не в поддавки. Он выдумал цельнометаллического Лермонтова (хотя у того военной поэзии, кроме «Бородина», – один «Валерик»). Так на израильском опытном поле, в спецназе русской словесности произошли учения, приготовляющие нас к настоящим и страшным конфликтам XXI века.

Остается прокомментировать некоторые реалии.

Царя игральный офицер: Участие в экспедициях давало Лермонтову возможность производства. Россильон был прав, говоря, что он был храбр напоказ: ему требовалось заслужить отставку. Но Николаю Павловичу Лермонтов в столицах был не нужен, и он вычеркивал его из всех списков представленных к наградам и чинам, а отставки не давал. В 1841 году он приказал вообще не отпускать Лермонтова из полка. При этом известно[20], что Тенгинский полк предназначался царем для обороны линии русских крепостей, которые противник, восставший по всей Чечне, уже начал брать одну за другой. Через год от полка осталась треть. То есть царь посылал его на весьма вероятную гибель.

И он, коронный он гусар: В 1837 году Лермонтов был сослан в Нижегородский драгунский полк, на Кавказ, но на фронте не был; его все время переводили с места на место и в итоге очень быстро вернули – сначала в Гродненский гусарский полк, а оттуда опять в Петербург, в лейб-гусары. Тогда же он был произведен в поручики (у Генделева «старлей»). Заскучав вскоре по неформальной и живой кавказской службе, он стал проситься назад на Кавказ – но царь ему отказал: должно быть, пока еще не решился его уничтожить. Только после скандала с де Барантом Лермонтов был опять переведен на Кавказ, очевидно, как неисправимый – в обреченный Тенгинский пехотный полк, в мушкетеры.

Тем самым появляется возможность осмыслить его биографию в духе великого романа Дюма. Таким совершенно мушкетерским эпизодом кажется его знаменитая ссора со всеми присутствующими сразу. Сослуживец поэта, Колюбакин

 

рассказывал, что их собралось однажды четверо, отпросившихся у Вельяминова недели на две в Георгиевск, они наняли немецкую фуру и ехали в ней при оказии, то есть среди небольшой колонны, периодически ходившей из отряда в Георгиевск и обратно. В числе четверых находился и Лермонтов. Он сумел со всеми тремя своими попутчиками до того перессориться на дороге и каждого из них так оскорбить, что все трое ему сделали вызов, он должен был наконец вылезти из фургона и шел пешком до тех пор, пока не приискали ему казаки верховой лошади, которую он купил. В Георгиевске выбранные секунданты не нашли возможным допустить подобной дуэли: троих против одного, считая ее за смертоубийство, и не без труда уладили дело примирением, впрочем, очень холодным[21].

 

Еще более д’артаньянской выглядит знаменитая попытка устроить завтрак на траве вне пределов военного лагеря. Другой его сослуживец, уже упоминавшийся Д.П. Пален рассказывал Висковатову:

 

Однажды вечером, во время стоянки, Михаил Юрьевич предложил некоторым лицам в отряде: Льву Пушкину, Глебову, Палену, Сергею Долгорукову, декабристу Пущину, Баумгартену и другим пойти поужинать за черту лагеря. Это было небезопасно и собственно запрещалось. Неприятель охотно выслеживал неосторожно удалявшихся от лагеря и либо убивал, либо увлекал в плен. Компания взяла с собой нескольких денщиков, несших запасы, и расположилась в ложбинке за холмом. Лермонтов, руководивший всем, уверял, что, наперед избрав место, выставил для предосторожности часовых и указывал на одного казака, фигура которого виднелась сквозь вечерний туман в некотором отдалении. С предосторожностями был разведен огонь, причем особенно старались сделать его незаметным со стороны лагеря. Небольшая группа людей пила и ела, беседуя о происшествиях последних дней и возможности нападения со стороны горцев. Лев Пушкин и Лермонтов сыпали остротами и комическими рассказами, причем не обошлось и без резких суждений или скорее осмеяния разных всем присутствующим известных лиц. Особенно весел и в ударе был Лермонтов. От выходок его катались со смеху, забывая всякую осторожность. На этот раз все обошлось благополучно. Под утро, возвращаясь в лагерь, Лермонтов признался, что видневшийся часовой был не что иное, как поставленное им наскоро сделанное чучело, прикрытое шапкою и старой буркой[22].

 

Как тут не вспомнить осаду Ла-Рошели и завтрак на бастионе Сен-Жерве? Кстати, Генделев почтил любимый эпизод в своей «Книге о вкусной и нездоровой пище» в разделе «Детский стол бастиона Сен-Жерве». Некоторые считают, что о проделках Лермонтова Александру Дюма могла сообщить Евдокия Ростопчина, но, увы, ее письмо писателю о Лермонтове написано в 1858 году, а «Мушкетеры» вышли уже в 1844-м.

То саблезубый, как Аллах: У Генделева в стихах Аллах древен, чудовищен и свиреп – отсюда сравнение с ископаемым саблезубым тигром. Лермонтов, вооруженный саблей, сравнивается с Аллахом, с которым он сам и воюет, по лучшим законам искусства, которые требуют, чтобы противоборствующие силы были между собой схожи. Кстати, в рассказе Мамацева есть и тигр: «И он, и его охотники, как тигры, сторожили момент, чтобы кинуться на горцев, если б они добрались до орудий»[23].

Над уммой милосердия закат: Умма – мировая общность мусульман. Пророком милосердия часто называется Мухаммад. Закат – видимо, отсылает к «закату» мусульманского мира в 18 и 19 веках – до конца Первой мировой войны.

Ага как чувствовал врага: Это не только злорадное междометие (произносимое сейчас в Питере не с фрикативным «г», а «как пишется»), но и турецкий ага, то есть архетипический враг славянства еще со времен тургеневского «Накануне».

 

6

в жару на дне вади Бекаа

пардон муа в полдневный жар

во всю шахну Афганистана

 

Вади Бекаа – долина Бека’а, местность на юге Ливана, которую Генделев в качестве военного врача проходил с израильскими войсками во время ливанской кампании 1982 года. Пережитое впечатление подставляется под реалии лермонтовского «Сна» не прямо, а с подменой Дагестана на Афганистан – читатель должен почувствовать полную идентичность того и этого противостояния.

 

7

не плачьте пери!

молоком

не кормят змея на душе

не плачьте Мэри

не о ком

уже не стоит петь рыдать стихи и плакать

 

Пери, Мэри: Пери приходит в русскую литературу из Томаса Мура в переводе Жуковского («Пери и ангел»). У поэта Андрея Подолинского (1806-1886) еще в 1827 году вышла баллада на те же мотивы «Див и Пери», похожая на «Демона», а в 1837 он написал «Смерть Пери». Уже у Пушкина Мери и есть пери: «Можно краше быть Мери, / Краше Мери моей, / Этой маленькой пери, / Но нельзя быть милей» («Из Barry Cornwall»)[24]. У самого Лермонтова Печорин со словами: «Послушай, моя пери» (VI, 220)  обращается к Бэле в понятных ей терминах; лежащая в гробу Тамара («Демон»), «Как пери спящая мила» (IV, 213). Мандельштамовская «ангел Мэри» – эхо сразу «Пери и ангела» Жуковского – Мура и пушкинской Мери. Вспомним также блоковский цикл «Мэри» (1908).

Двусмысленное «не о ком» вместо более естественного «ни о ком» подчеркивает уже намеченные «нечеловеческие» свойства героя.

Петь рыдать стихи и плакать – приводит на память Есенина «Нет сил ни петь и ни рыдать»; возможно, и Бродский: «все рыдать и рыдать, и смотреть все вверх, быть ребенком ночью,/ и смотреть все вверх, только плакать и петь, и не знать утрат» («Проплывают облака»)[25]. Слышится также пушкинское «Кудри наклонять и плакать».

И, наконец, финал:

 

под Валериком фейерверк

над офицериком салют

а смерть что смерть

она

лицо

его лизала как собака

 

«Под Валериком фейерверк» был опрометчивым, если был – поскольку результатом русского наступления в 1840 году было общее восстание Большой и Малой Чечни; вскоре началось контрнаступление горцев, и на три года русская армия была оттеснена на север, а линия русских крепостей на восточном берегу Черного моря разрушена. Только в 1847-м, после назначения наместника графа М.С. Воронцова, русские вновь начали успешно наступать; а в целом война на Кавказе продолжалась до 1859 года – до сдачи Шамиля. Над «Валериком» же фейерверк будет вечно сиять в русской литературной памяти.

Собака в финале завершает цепочку: «младой опальный волкодав» и «вцепившийся, как бультерьер, в хребет Кавказу». Тут закругляется кольцевое построение и по линии «смерти» – вначале говорится, что поэт – дитя смерти, смерть его вскармливает: «вспоила смерть его строку / железным ржавым молоком / не отпускала от груди / не / удержала» – а в конце она приходит к своему вернувшемуся дитяти, лизать своего щенка.

Этот мотив матери-смерти (а равно смерти-жены, подруги и пр.) сам по себе очень характерен для бесстрашной поэзии Генделева, но здесь достаточно будет указать на то, что он блистательно сумел заставить его работать на свое творчество, таким образом, придав ему некую парадоксальную жизнь – или «смертью смерть поправ».

______________________________________________________________________________________________________

[1] Газета «Давар», 16 окт. 1964.

[2] Лермонтов М.Ю. Собрание сочинений. В 4 тт. Т. II. С.172.

[3] Михаил Генделев. Любовь война и смерть в воспоминаниях современника. М., Время, 2008. С.40-42.

[4] Висковатов П. А. Михаил Юрьевич Лермонтов. С.356-357 и прим.

[5] «Конец Лермонтова и им самим и нами называется гибелью». – Соловьев Вл.С. Лермонтов // Михаил Лермонтов. Pro et contra. СПб., 2002. С. 346.

[6] Пастернак Б. Про эти стихи // Пастернак Б. Стихотворения и поэмы. М.; Л., 1965. С. 112 (Библиотека поэта. Большая серия).

[7] Соловьев Вл.С. Лермонтов. С.330.

[8] Указ. соч. С. 342-345.

[9] «…способность переступать в чувстве и созерцании границы обычного порядка явлений и схватывать запредельную сторону жизни и жизненных отношений» (там же. С. 337).

[10] Мандельштам О. Стихи о неизвестном солдате // Мандельштам О. Полн. собр. стихотворений.  СПб. Новая библиотека поэта. 1995. С. 272.

[11] «…душа, страдая и наслаждаясь, дает во всем себе строгий отчет и убеждается в том, что так должно; она знает, что без гроз постоянный зной солнца ее иссушит; она проникается своей собственной жизнью, – лелеет и наказывает себя, как любимого ребенка. Только в этом высшем состоянии самопознания человек может оценить правосудие божие». – Лермонтов  М.Ю. Княжна Мери. Собрание сочинений в 6 томах. Т.6. Изд. Академии наук СССР. М.-Л. 1957. С. 295.

[12] Висковатов П.А. Михаил Юрьевич Лермонтов. Жизнь и творчество. М., 1987 С. 304 прим.

[13] Там же. С. 303 и прим. Висковатов цитирует рассказы барона Дм. Петр. Палена.

[14] Указ. соч. С.309-310.

[15] Указ. соч. С.304. Курсив мой. – Е. Т.

[16] Каганская М. Памяти «Памяти демона». Черновик прощанья // НЛО № 98, 2009.

[17] Об этом писал Олег Проскурин в блоге Михаила Эпштейна, отвечая хозяину блога на его недоумение по поводу статьи М. Каганской. См.: Эпштейн Михаил. Лермонтов и суд офицерской чести. mikhail-epstein.livejournal.com96306.html (19.10.2011).

[18] Кравченко С.К. М.Ю. Лермонтов у листах Р.I. Дорохова i Л.С. Пушкiна // Радянське лiтературознавство, 1971. № 9. С. 82-87.

[19] Мамацев К.Х. Из воспоминаний. (В пересказе В.А. Потто) // М.Ю. Лермонтов в воспоминаниях современников. М., 1964. С. 264-266 (Серия литературных мемуаров).

[20]Андреев-Кривич С.А. Два распоряжения Николая I // Пушкин. Лермонтов. Гоголь. М., 1952. С. 411-430 (Лит. наследство. Т. 58).

[21] Бороздин К.А. Из моих воспоминаний // Лермонтов в воспоминаниях современников. С. 285.

[22]Висковатов П А. Михаил Юрьевич Лермонтов.  С. 307 и прим.

[23] Мамацев. Указ. соч. С. 264.

[24] Пушкин. Полн. собр. соч. Т. 3 (1). С. 259.

[25] Иосиф Бродский. Форма времени. Стихотворения, эссе, пьесы. В двух томах. Т. 1. Минск, 1992. С.74.

Works with AZEXO page builder